Уединение и творчество были прекрасны: я часами мог бродить по разукрашенному красками осеннему лесу в резиновых, неизвестно кем оставленных в доме, на одну правую ногу сапогах, погруженный в созерцание природы и «монологи с сумасшедшим» — разговоры с самим собой. Но после семи лет отшельнической жизни, когда меня с головой затянуло и в уединение, и в полусумасшедшее творчество, грозный Юпитер, по всей видимости, рявкнул что-то вроде «Satis est satis» и послал мне деда-хозяина коттеджа, который надумал со мной жить в одном доме, чтобы немного расшевелить меня.
Дед был выпивающий и не мой. А я был одиночкой, «своим собственным мальчиком» — любая компания человеческих существ в одном пространстве со мной вызывала у меня жуткий дискомфорт и дикую мизантропию. И я принялся за поиски другого жилья.
Примерно месяц спустя я съехал со своей «творческой берлоги», попрощавшись с полем, лесом и соседскими кошками, и въехал в свою, тогда первую съемную, квартиру.
Признаюсь, я был почти счастлив снова оказаться в нормальных человеческих условиях, где не надо было каждый день топить дымящую печь, носить воду из колодца и убеждать себя, что это именно то положение дел, которое меня полностью удовлетворяет — поле, лес и мое любимое одиночество.
В пустой однокомнатной квартире не было мебели, но зато были теплые батареи, горячий душ и газ вместо электроплитки, над которой, чтобы пожарить пригоршню картошки, нужно было колдовать минут сорок.
Единственным недостатком, как я со временем выяснил, были люди. Люди… люди в квартирах. Справа, слева, подо мной и особенно сверху. Дело в том, что после оглушительной тишины на окраине, где кроме кошачьих свадеб в марте и соловьиного пения летом не было слышно ни звука, в моем новом доме было слышно почти все.
Например, я, как по будильнику, просыпался около семи часов утра от противного истеричного крика снизу — человека, женщины, которая, по всей видимости, была недовольна своим мужчиной. Слов разобрать не получалось, но эмоция и недовольство были понятны: ты мне всю жизнь испортил, скотина, чтоб ты сдох.
Или, например, также по утрам я слышал цокот лошадиных копыт в коридоре — словно вдоль квартир шла бодрая с утра лошадь, мерно отстукивая степ, прямиком в мою непроснувшуюся голову.
Но хуже всего оказались соседи сверху. Как я позже выяснил, однажды не сдержавшись и поднявшись к ним, чтобы попросить убавить звук, в однокомнатной захламленной квартире проживали мужчина грубой наружности, женщина уставшей наружности и их ребенок скачуще-прыгающей наружности.
Эта гиперактивная деточка начинала скакать-прыгать, как только просыпалась. Потом ее, наверное, уводили в садик или, может, в начальную исправительную школу. Потом, когда я к вечеру с работы возвращался домой, возвращалось и уставшее семейство с, по всей видимости, еще не уставшей деточкой, которая продолжала весь вечер скакать, прыгать, ронять на голый пол все, что можно было уронить. В то время как родители в аккомпанемент двигали мебель и обменивались бурными супружескими нежностями-признаниями в любви и верности до гроба, как это часто принято у всех уставших друг от друга пар.
— Сердце мое, ты утомила меня до мозга костей! — на своем, рабоче-крестьянском, орал уставший мужчина.
— Дорогой, а не отправиться ли тебе подышать воздухом! — отвечала ему полной взаимностью уставшая от жизни женщина.
— А-а-а-а-а! Трах-бах-бах, прыг-скок! — вторил им в такт их полоумный отпрыск.
И так до поздней ночи, а иногда и за полночь.
Мои слишком культурные и в то же время дикие (по причине дикого проживания вдали от людей целых семь лет) просьбы убавить громкость на них никак не действовали, по всей видимости, как не действует человеческая речь на стаю диких обезьян в дебрях Амазонки или стаю голодных чаек у берегов Пиренейского полуострова.
Семейство продолжало орать, скакать и грохотать мебелью. Я же учился терпеть своих соплеменников.
Временами я начинал сожалеть, что съехал из своей старой избушки «без воды, газа и унитаза» — да, там не было удобств, но зато там была тишина и природа. А здесь… здесь при всех удобствах человеческого существования, малейшие человеческие звуки резали мой тонко настроенный слух, постепенно доводя меня до исступления и человеконенавистничества.
Однажды, когда, в очередной раз вернувшись с работы, я, вместо того чтобы привычно бежать готовить ужин, лег, как был, в одежде и ленивой апатии на свою с утра не заправленную постель в воспоминаниях о недалеком прошлом, когда мне еще знакомы была тишина и уединение… и готов был уже устало и привычно слышать топот, прыжки и скачки сверху, вместо них я вдруг услышал почти забытую тишину.
А потом услышал слабые, словно из подземельев прошлого и потусторонней жизни, взмахи полупрозрачных крыльев ангелов…
Ну, не совсем ангелов — мне еще далеко было до рая, а тихие переливы фортепиано. Ноктюрн до-диез минор Шопена…
Там, тадам, тадам…
там, тадам, тадам…
там, тамтамтам, там, там там…
Пред закрытые глаза мне потянулись картины моей прошлой и давно забытой жизни. Юности, детства… В детстве я шесть лет ходил в музыкальную школу. И Шопен был одним из моих любимых композиторов, которого я мечтал сыграть.
А еще я вспомнил, как через стенку у нас как-то играло радио и мне особенно в память врезались классические мотивы одной ранней весной. Весной, когда зима отступает, солнце пригревает все сильнее и сильнее, и тебе хочется жить еще больше, чем прежде…
Вместо топота копыт кто-то играл на пианино Шопена. Играл с хорошо, с чувством, профессионально… Потом еще и еще.
А потом ангелы улетели прочь. И я, к своей желчной горечи, снова услышал человеческую трагедию — возню семейства сверху.
Однако мне стало немного легче. Легче от того, что у меня появилась надежда. Надежда слышать не только какофонию человеческого быта и бытия и не только попсу и шансон через стенку напротив, но и шепот крыльев ангелов в этом аду человеческой экзистенции.
На следующий день я снова услышал звуки фортепьяно. На этот раз это был не Шопен. Кто — я не знал, всё-таки я не настолько хорошо разбирался в классической музыке. Я даже не мог бы честно сказать, что это был мой любимый музыкальный жанр, но играл явно профессионал и его музыка была потусторонней.
Я даже было подумал, что это запись — так хороша была игра. Но потом услышал короткие паузы и не вполне стройные повторения. Играл явно человек и играл очень хорошо.
Понимаете, в обычной, пропахшей жареным салом и матерными скандалами «панельке», «человейнике», где люди рано уходят на нелюбимую работу, а возвращаются часто в нелюбимые семьи… Где если и беседуют друг с другом, то не о смыслах бытия и не о прекрасных стихах и музыке, а о проблемах в семье, на работе, о том, как заработать больше, еще больше и еще больше… Где напиваются и орут матом, где бьют друг другу лицо и морду, где чаще услышишь «Владимирский централ» и «Три кусочека колбаски»… В этой обычной панельной клоаке — образце обывательского благополучия — вы вдруг слышите Шопена в прекрасном живом исполнении…
В тот день я пообещал обязательно познакомиться с пианистом и купить ему самый большой торт.